Двор был общим для трех квартир. Не домов, а именно квартир, примыкавших одна к другой, начиная от конторы и уменьшавшихся в «росте» по мере удаления. Наша располагалась посередине. У всех квартир были небольшие веранды с крылечками. У первой 4 ступеньки, у нашей — 3, а у последней только две. Слева двор огораживался рядом небольших дощатых сараев, где хранили уголь, инвентарь, а иногда временно держали животных, барашка или поросёнка, предназначенных на короткий откорм и последующее превращение в продукт питания. Животные приобретались соседями совместно и по убиению разделывались сообща. Из-за кратковременности пребывания и известности судьбы этих бедняг дети не успевали к ним привязаться и расставались с ними без особых эмоций. Куры задерживались подольше — яйца всё-таки! Среди куриц были любимицы. А вот петух всегда был один, иногда белоснежный, рыже чёрно-краснооранжевый, голосистый и драчливый. Корм петуху давали отдельно и не разрешали подходить слишком близко: бабушка боялась, что клюнет. Жили во дворе и общие собаки. Помню троих. Но не одновременно, а последовательно. Сначала была Динка. У неё, похоже, в предках были таксы: лапки коротенькие, тело вытянутое, мордочка длинная. Окрас золотисто-рыжий. Ласковая и «улыбчивая» она вспоминается всегда с несколькими щенятами (тогда говорили «кутята»), которые вслед за нею вереницей спускались к арыку полакать водички, а она бдительно их стерегла, помахивая хвостиком. Потом появился Матрос, род лайки, белый с черными пятнами, игривый, пушистый пустолайка, бродяжка, но поесть приходил обязательно и ночевал на крылечке, бдительно взлаивая при малейшем шуме. Прожил недолго, его сбила машина на проезжей части улицы Сталина, хотя в то время машин было очень мало, а он, дурачок, вздумал на неё лаять и бросаться. Мы, дети горько плакали и всем двором провожали его в последний путь. Потом появилась Крошка, маленькая, нервная, тонконогая собачка какого-то серо- фиолетового окраса, гладкошерстная. Она жила в квартире. Её любили и баловали, брали на руки, купали в тазу, в теплой водичке. В одно прекрасное утро Крошка взбесилась. По-настоящему. Непонятно, где она поймала вирус, но вначале она отказалась от воды, а затем стала бросаться на людей, изорвала зубами моё пальтишко, висевшее на гвоздике недалеко от её подстилки и, наконец, издохла. Папа закопал её, но вскоре, по чьему-то совету, откопал и увёз в лабораторию, где установили диагноз бешенства и вкатили нам всем в животы по 40 уколов для того, чтоб и мы не взбесились тоже.

Сараи, ограничивая двор слева, доходили до арыка и завершались домиком — туалетом на самом краю его. Туалет общий для жителей двора и сотрудников конторы, поэтому вдоль арыка, отступя метра три, была символическая ограда в виде низенького заборчика из деревянных планочек, как бы ограничивающая пространство жилого двора. Интересно, что во всех дворах домов расположенных вдоль этого арыка, туалеты стояли на краю его, и никто не беспокоился о санитарии. Кстати, никаких кишечных эпидемий в городе не наблюдалось. Мелкой растительности во дворе не было. На краю арыка стояли толстая верба и карагач, а у крыльца нашей квартиры росла большое дерево белой акации, крона которой простиралась над нашей терраской. Весной акация цвела огромными белоснежными благоухающими кистями со сладкими цветами. И цветы мы с удовольствием поедали. Двор был земляной. Поперёк двора были натянуты верёвки и на них постоянно сушилось чьё-нибудь бельё, развеваясь на ветру и разгораживая двор на сектора.

Летом из сараев извлекались мангалки. Это не теперешние мангалы для приготовления шашлыков и барбекю, а самодельные печки, для приготовления еды. У каждой семьи их было по две. Изготовлялись они из больших вёдер. В стенке ведра ближе ко дну проделывалось отверстие примерно 15 на 15 сантиметров, изнутри ведро выкладывалось кирпичами в половину их толщины, а на уровне середины ведра прокладывалась решетка — колосник из патронной высечки, или чугунная решетка. Все обмазывалось глиной, сверху бортики закруглялись, в них вмуровывались камни-голыши для опоры кастрюль, чайников, чугунов или казанов. Высечки тогда было много. Медная, латунная. Из неё делали изгороди, клетки для птицы, решетки. Это был секрет Полишинеля. Козе было понятно, что где-то близко патронный завод! На колоснике разжигались щепочки, затем чурбачки покрупнее, а сверху редко накладывались куски угля. Редко потому, что угля, как такового, в те годы не было. Покупали и привозили угольную пыль, где самые крупные угольки были размером не более 5 миллиметров. Из этой пыли почти каждый день летом лепили так называемые «колобки». Пыль замешивали с водой, мелкой соломой, глиной и конским навозом и из этой смеси лепили шарики диаметром около 10 сантиметров.

Колобки рядами укладывали по всему двору на просушку дней на пять, а потом складывали в сараях с расчетом на долговременное использование. Колобками топили и мангалки, и плиты для приготовления еды в кухнях зимой, и печи — голландки в комнатах. Вид раскалённых колобков в жерле печи производил внушительное впечатление, они оранжево-красно мерцали, источая волны жара, а после выгорания угля, колобок сохранял свою форму и остывший вынимался аккуратно из печки. За счет глиняного остова дольше сохранялось тепло. Летняя колобковая страда была чрезвычайно важна, так как обеспечивала бесперебойное зимнее отопление. Зола просыпалась сквозь колосник и выгребалась внизу мангалки. Если сохранялась ручка у ведра, мангалку можно было при необходимости переносить с места на место, если нет — тяжеленную мангалку перекатывали, или перетаскивали волоком. На мангалках готовили еду, калили семечки, в большущих баках вываривали бельё. Летом, в ягодную пору на всех мангалках одновременно стояли медные тазы с вареньем, источая неимоверные запахи. Дети крутились рядышком в ожидании пенок.

Самые вкусные пенки считались у малинового варенья. Варенья варились подолгу, сахара или не было, или было так мало, что угрожал риск быстрого прокисания, что было совершенно немыслимо при огромных ценах на ягоды и практическом отсутствии в обиходе конфет. Поэтому ягодная масса уваривалась до почти коричневого цвета и имела консистенцию близкую к джему и даже мармеладу. Зимой иногда чай подслащали сахарином. В кухне высоко на полке над плитой за занавеской стояла небольшая коричневая пластмассовая пудреница с отбитой ножкой и отвинчивающейся крышечкой, где взрослые надёжно, по их мнению, прятали сахарин. Если очень постараться, влезть с табуретки на остывшую плиту, дотянуться до полки, отвинтить крышечку, послюнив пальчик, макнуть его в сахарин и сунуть в рот, можно было насладиться приторным, какимто «неправдашним» вкусом горькой сладости. Но сахарин брать не позволяли и лишь 2-3 раза, с помощью живших у нас в войну моих двоюродных братьев немногим старше меня, удавалось осуществить это предприятие.
Лето в Киргизии теплое, поэтому дневная жизнь неработающих жителей (детей, инвалидов и бабушек) проходила во дворе и на террасах. Под террасой был погреб довольно глубокий, там можно было встать во весь мой десятилетний рост. Хранили там овощи, а зимой набивали льдом кадушку, чтобы летом хранить мясо и сало, когда зарежут поросёнка или барашка. Понятия «холодильник» в смысле специального механического агрегата тогда не существовало. Ледник, подпол, погреб. Спускаться в погреб было страшно не столько потому, что глубоко и холодно, а потому, что на полочке под лестницей стояла баночка с хлопковым маслом, а в ней большой скорпион! Скорпионы в Азии не были в диковинку, и считалось, что, умирая, скорпион выпускал в масло свой ужасный яд и этим маслом, как противоядием, нужно было смазать место укуса. Такие скорпионы были у многих в запасе. Сейчас смешно, а тогда так считали.

Отец прибегал на полчаса на обед, и к этому времени бабушка на террасе накрывала на стол. Мы всегда ели суп и очень редко второе. Суп на костном бульоне, а если случалось мясо, оно и было вторым блюдом. А если кость была мозговой, ею стучали о разделочную доску, чтоб мозг выпал, а потом кость еще и высасывали. Суп полагалось обязательно есть с хлебом, хлеб же выдавался каждому соответствующими кусочками, причем самый маленький всегда был у бабушки. Утром, как правило, была кукурузная каша, «атала» по-узбекски. В Молдавии её величают мамалыгой, но там она очень густая, ломтями, а у нас она была консистенции теперешней манной детсадовской каши. Она варилась на воде, подсаливалась и чуточку подслащивалась сахарином. Кукуруза в те дни была продуктом номер один. Когда початки только начинали созревать и их зёрна еще не затвердели окончательно, их отваривали в солёной воде и ели и дети и взрослые все подряд, обгрызая початок до деревянной основы. Крупу же для каши приходилось некоторым образом «добывать». Для этого в доме водилась крупорушка.

Початок заталкивался в промежуток между двумя зубчатыми дисками, ручку вращали и, по мере прохождения меж зубьями дисков, зёрна отрываясь от основы, сыпались в подставленную посуду. Потом их толкли в большой тяжелой медной ступке таким же неподъемным пестом. Крупорушкой пользовались все соседи и даже приходили люди из соседних дворов.

Ступка была частью бабушкиного наследства от прежней жизни до революции: снохи владельца гостиницы в городе Омск и овечьих гуртов когда-то перегнанных в Сибирь с Кавказа. Такими наследными предметами были ещё два массивных дубовых сундука с огромными ключами от «поющих» замков, издававших некую музыкальную фразу при повороте ключа, фарфоровый сервиз с зелено-золотыми каёмочками и стеклянная, толстенная граненая солонка из той самой омской гостиницы, металлический подвесной зажим для документов в виде изящной женской руки, а еще полдюжины столовых серебряных ложек датированных 1893-м годом, три из которых до сих пор живут у меня дома. И зажим тоже до сей поры исправно держит всяческие мои квитанции.

Кукурузную кашу варили утром в большом чугуне не на один присест, её доедали и вечером. Из кукурузной крупы, запарив ее и продержав некоторое время до состояния некоторой засолоделости, пекли в духовке лепёшки — пряники, они получались румяными, краешки их растрескивались, и есть их горячими было большим удовольствием! Они считались лакомством, и мои подружки по школе с удовольствием приходили играть в наш двор в тайной надежде на угощение моей гостеприимной бабушки.

Прочитав этот отрывок, моя взрослая дочь удивлённо-недоумённо воскликнула: «Это вы ТАК жили?!» Да, мы так жили. В сравнении со многими другими мы жили совсем неплохо. В казённой квартире, с деревянными полами, с хлебными карточками на работающих папу и маму, и на иждивенцев, бабушку и меня.